Я думала, что буду писать очень и очень много, а ничего не могу писать. Мне очень грустно, м<ожет> б<ыть>, потому, что у меня сейчас работа очень трудная и невыгодная; а м<ожет> б<ыть>, потому, что я чувствую, как почва ускользает у меня из-под ног.
8 июля 1928. Воскресенье
Вчера уехал Виктор. Провожали. Все-таки — единственный человек, с которым я как-то разговаривала.
— Вы, конечно, рады, что я уезжаю?
— Представьте — нет. Теперь еще скучнее станет.
Он опустил лицо и бросил, не глядя:
— Да, конечно, скучно. И будет еще скучнее.
— Да совсем не в том смысле скучно, как вы думаете.
— Нет, я знаю. Я вас хорошо знаю и, м<ожет> б<ыть>, больше, чем вы сами.
— О, конечно, вы все знаете.
— Да. И потом, вы будете жить по-другому.
— По-вашему?
— Нет, по-своему, но по-другому.
Спросил о моем здоровье. Я ответила «плохо».
— В этом ваше счастье!
— ?
— Потому что вы такое безобразное явление, как болезнь, можете превращать в такие прекрасные стихи.
— Давно вам стали нравиться мои стихи?
— Давно. А разве вы не знали?
— Нет.
И потом, пристально глядя:
— Какое у вас изумительно красивое лицо, Ирина Николаевна.
— Вот еще открытие!
Я спросила, почему он уезжает.
— Трудно живется. Очень трудно.
И, помолчав:
— Нам когда-нибудь надо будет поговорить. Серьезно и откровенно. Надо будет все сказать. Очень многое. Настанет такой момент, когда молчать будет уже невозможно. Но — не теперь.
— Ну, ладно.
Провожали на поезд. И, как всегда, поезд, вокзал, вагоны — все это настроило на грустный лад.
Из Парижа мы никогда не уедем. Ни-ког-да. Так же, как никогда я не буду здоровой.
А Виктор и Майер через месяц все-таки вернутся. С Юрием после прочтения им моих последних стихов и соответствующей драмы по этому поводу были очень хорошие отношения. Мы тогда хорошо поговорили. И опять захотелось прежней, наивной веры в искренность и близость, в милые слова: «Знаешь, давай будем совсем до конца искренними». Захотелось сделаться опять «чуть-чуть ребенками», как в Медоне, и плакать у него на коленях. И все это казалось простым и возможным. Два дня хорошего и тихого счастья. А вот сегодня, к вечеру, вдруг опять стало до боли ясно, что все это невозможно, что нам непонятны души детей.
И еще узнала, что Юрий собирается готовиться к какому-то экзамену, достал в РДО Сеньобоса[153]. И мне стало очень грустно. Вот он будет готовиться и сдаст, а я уже со своей работой никак при всем желании сделать этого не могу.
А Юрия я скоро сделаю совсем несчастным. Я требую от него какого-то постоянного внимания, утешения, разрешения моих тяжелых и путаных настроений. Я недовольна, когда он читает, когда занимается, когда пишет, и отталкиваю его, когда он ласков и нежен.
«…Напрасная нежность, такая смешная».
Это-то и плохо, что такая наивная, детская нежность становится смешной.
Что же это такое?
Господи, помоги и укрепи!
13 июля 1928. Пятница
Жара.
В госпитале уже около двух недель лежала девочка 15-ти лет. Ей было очень плохо. Последние дни она была за ширмой. Каждый раз я входила туда с очень тяжелым чувством. Вчера ей было совсем плохо, я думала, что она умрет сейчас же после меня.
И когда взметнется солнце вышеИ запахнет пылью и тоской,Будет всех пугать предмет недвижный,Второпях закрытый простыней.
Умерла сегодня утром. А у меня такое чувство, как будто я кого-то близкого потеряла.
С Култашевой все кончено. Все было хорошо, пока я работала у себя дома и делала платочки. А когда она добилась того, что я стала целые дни сидеть у нее и пошла новая работа, начались трения. Стала очень придирчивой, всегда всем недовольна. Придирается даже к такой работе, которую я знаю на ять.
— Почему вы берете такую узкую пятку?
— Узел сделается.
— А вы шейте аккуратнее, чтобы не было узлов, и берите длинную пятку, чтобы не делать закрепок посередине.
А я эти закрепки делаю так, что она смотрит и говорит:
— Вот видите, как хорошо, когда закрепки на углах.
И это постоянно.
— Как вы безумно долго это делаете.
И добавляет в виде комплимента:
— Ведь это-то вам совсем не выгодно!
И все в этом роде.
Вчера атмосфера была уж очень сгущенная. Все сказалось на сегодня.
— Будете мне помогать вышивать?
— А я совсем не умею.
— Ну, хорошо.
Сегодня прихожу. Вхожу. Сидит спиной и не оборачивается.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте.
И ни слова. Я сняла шляпу, положила портфель, стою. Молчание.
— Что же вы так и будете стоять?
— Я не знаю, что мне делать?
— Я тоже не знаю. Вышивать вы не хотите.
— Так я не умею.
— Надо учиться.
Я беру вышитые платки, рассматриваю их.
— Хорошо, — говорю я — буду учиться.
— И еще я вам хотела сказать, пожалуйста, после себя убирайте.
Вы всегда все оставляете разбросанное. У меня нет горничной, чтобы убирать за вами.
Я спокойно смотрю на нее.
— Но что же я вчера оставила? Я ведь только выматывала нитки, никаких шелков у меня не было.
Оказывается, оставила в кресле сантиметр.
— Вообще, вам совсем не свойственна аккуратность. Вот вы мне платочки положите в том же порядке, как они лежали.
А я не знала, что они лежали в каком-то порядке. Улыбаясь, стала раскладывать.
— И совсем не так. Они лежали по записке.
Чтоб скорее все это кончить, говорю:
— Ну хорошо, когда я выучусь вышивать, я к вам приду. Живо вскидывает глаза.
— А у меня вы не хотите учиться?
— Нет, я сейчас не могу, я буду дома.
— Как хотите. Но как же вы будете без меня, без рисунков?
— Я думаю, что достаточно усвоить принцип этого шва, а уж тогда, я думаю, сумею скомбинировать ваши рисунки.
— Напрасно вы так думаете. Совсем этого не достаточно, и совсем вы не тому научитесь.
Я надеваю шляпу. Платит мне за вчерашнее. Чтобы не вступать с ней в разговор, подарила ей со сдачей 4 сантима. Не смотрит.
— Нет у вас терпенья, Ирина Николаевна. Так у вас никогда ничего не выйдет.
— А, может быть, что и выйдет. Ну, до свиданья.
Так же, не глядя:
— До свиданья.
Ну, и до свиданья.
Может быть, я до осени устроюсь в «Фавор» на часовую работу, если не на часовую, буду брать на дом. Пожалуй, выгоднее на часовую. А учиться вышивать все-таки надо. Надо приобрести какие-то положительные знания. Куклы, это ли не специальность?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});